Scisne?

Древнегреческая мифология

Гасан Гусейнов

Комментарии: 0
1. Периодизация древнегреческой мифологии
2. Исследования древнегреческой мифологии
3. Древнегреческий миф и язык
4. Древнегреческие мифы о душе
5. Древнегреческие мифы об обществе
6. Категория пространства в мифе
7. Категория возраста в мифе
8. Миф и архитектура

1. Периодизация древнегреческой мифологии


На какой вопрос пытается дать ответ каждый миф? Почему исследователям необходима периодизация исследуемого явления? В чем заключается главная трудность периодизации греческой мифологии? Об этом рассказывает доктор филологических наук Гасан Гусейнов.

Великий шахматист Давид Бронштейн никогда не был чемпионом мира и не выигрывал крупных турниров по очень интересной причине: он довольно долго думал перед первым ходом. И это очень странно: человек ведь приходит, уже зная, у него есть какие-то заготовки. Почему же он сразу не делал первый ход, когда играл белыми? Очень долго думал, иногда 10–12 минут — что очень долго — в каждой партии.

И когда говорят о периодизации мифологии, серьезный исследователь мифа тоже должен на какой-то момент замереть и подумать, как великий шахматист Давид Бронштейн. Он должен подумать: а с чего, собственно, ему начать? Потому что «миф» — это греческое слово в русском языке. Все, что связано с мифологией, с познанием, со знанием, с логикой, с познавательными процедурами в нашем языке, как и в других европейских языках, существует на греческом. Такой кусочек греческого языка внутри другого языка. И вместе с тем все мы знаем это слово — «миф».

И все мы говорим, что в мифе сочетается одновременно выдумка, фантазия, что-то волшебное и что-то, наоборот, очень истинное, очень точное — какое-то точное знание, которым можно поделиться и в котором нельзя ошибиться. Нельзя ошибиться, например, в том, что Афина — богиня-девственница и родилась из головы Зевса. А родилась она оттого, что Зевс проглотил свою возлюбленную, беременную Афиной, Метиду, потому что боялся, что эта возлюбленная родит сына и этот сын сгонит его с Олимпа.

Мы знаем, что это так. И мы ни в коем случае не можем перепутать Афину с Афродитой, которая, наоборот, даже старше Зевса, и родилась она до него из семени оскопленного Урана. Мы понимаем, что в мифе есть что-то очень точное, повествовательное и вместе с тем какой-то вымысел — это одно. Но есть и другое. Греческая мифология — если мы в детстве читали какие-то изложения мифологии — представляет собой очень развернутый ответ на вопрос «Отчего этот мир такой? Как он стал таким?».

Начиная от тех времен, когда и самого времени не было, и кончая нашей сегодняшней повседневностью, всюду время от времени выпрыгивает какой-то мифологический персонаж, какое-то существо: от древнего хаоса, из которого все возникло, из этой пасти, до какого-нибудь Геракла. О человеке, который, например, совершил дома генеральную уборку, давно запланированную, мы можем услышать, что он расчистил авгиевы конюшни. И мы все понимаем, что означает это слово. В нашем быту это есть, и это есть в каких-то очень древних, глубоких временах, которые, как мы предполагаем, были.

Внутри этого огромного временного пространства найти периоды, которые его помечали бы и говорили, что это было до того, а это было после того, — задача довольно трудная. Но ею занимались и греческие, и римские мифографы, то есть люди, записывавшие, переписывавшие мифы. Этой периодизацией мифологии, как ни смешно, занимался и вообще первый поэт — слепой старец Гомер, которому приписаны поэмы «Илиада» и «Одиссея». И, конечно, этим занимаются ученые начиная примерно с середины XIX века, когда началась наука мифология, или этнология, этнография, — наука о преданиях разных народов.

Периодизация волнует, конечно, всех. Почему она волнует всех?

Потому что периодизация представляет собой свидетельство понимания нами сущности нашего предмета.

До того, как вы периодизировали вашу науку, ваши знания, вы толком не можете сказать, чем вы занимаетесь. Периодизация позволяет вам поставить эти границы, отметить эти границы.

Но когда говорят о мифе, о периодизации мифа, то здесь проблема состоит в следующем. Первое произведение мировой литературы, которое является изложением, представлением греческой мифологической традиции, — «Илиада» и «Одиссея». И другое произведение, по времени примерно тогда же созданное, как полагают, и это «как полагают» очень важно, потому что у нас нет никаких твердых, точных сведений о том, что это было именно в эти века создано, — я имею в виду «Теогонию» Гесиода, или поэму о происхождении богов.

Эти важнейшие памятники, в которых содержится первое изложение, представление мифологии, сами по себе уже являются толкованием и попыткой периодизации мифологической традиции. Хотя созданы они были в эпоху предписьменную — в эпоху, когда главное представление мифа, представление тех сюжетов, которые мы впоследствии будем знать как сюжеты, было изобразительным, предметным. Вот этот камень — это пупок Зевса. И мы должны понимать, что это его пупок. А вот это поле, на котором растут пионы, небольшие горные пионы, — это брови Зевса. А весь этот мир — это тело Зевса. Это представление первично по отношению к сюжетам, которые связаны с Зевсом, или с Герой, или с каким-то другим божеством.

А под землей, под горой, под представлением о том, что происходило с Зевсом и другими олимпийскими богами, оказывается еще более древняя эпоха, когда боги выглядели не так, как люди — как думали впоследствии, как мы знаем из античной скульптуры или из живописи Нового времени, — а представляли собой каких-то чудовищ. Эта фаза чудовищ, змей, драконов — тератоморфная эпоха, — как полагают, предшествовала представлению о человекообразных богах.

А за тератоморфной эпохой... Тут возникает вопрос: а что было раньше, до того? И оказывается, что до того, до чудовищ в представлении носителей так называемого мифологического сознания были абстрактные категории. Абстрактные категории с точки зрения современного человека — порождения более позднего времени. Но если мы пытаемся навязать греческому мифу какую-то периодизацию, то мы вынуждены сказать, что греки на самой ранней стадии своего развития представляли себе темноту и свет, ночь и день как мифологические существа, что они оживляли в своем сознании, в своем воображении, в своей фантазии то, что мы сейчас называем абстрактными категориями.

Конечно, это вздор, но это очень удобный вздор. Это тот вздор, с помощью которого мы можем читать, например, «Теогонию» Гесиода. И, читая «Теогонию» Гесиода, мы обнаруживаем, что она сама по себе воспроизводит некую схему периодизации, в которой самые ранние стадии понимания мифа как универсального объяснения мироздания совпадают с самыми поздними стадиями понимания мифа как предтечи философии и естественных наук.

Миф, таким образом, ускользает от периодизации. И представление о том, что когда-то давно боги были чудовищами, а потом им на смену приходят человекообразные боги, а потом боги сходятся с людьми, появляются герои, а за веком героев следует век обычных людей, уже оторвавшихся от богов, — сама эта схема представляет собой попытку вписать периодизацию мифологии в понятные нам рамки истории, легенд. И этот парадокс, эта фундаментальная трудность сродни трудностям, которые испытывает историк, изучающий историю по книгам или в лучшем случае по старым газетам, когда вдруг оказывается на археологических раскопках. Вдруг он видит, что история для археолога выглядит совсем по-другому. Вот дворец, в котором произошел пожар, рухнула крыша, крыша упала на пол, и настоящий историк-археолог должен ходить по этой площадке, и он должен отличить, где то, что лежит здесь, было полом, а где то, что было крышей. Где то, что было внизу, а где то, что было наверху. И точно так же мифолог вынужден считаться с тем, что в каждом сюжете, в каждом повествовании одновременно присутствует сжатый, сплющенный или в виде напластований неразличимо слились самые разные эпохи — иногда в одном образе.

Достаточно назвать такие мифы, как миф, например, о Минотавре и лабиринте. Внутри этого сюжета есть и тератоморфная фаза — ужас от страшного чудовища, сына Пасифаи от быка. А с другой стороны, вся эта история — это история о цивилизаторской миссии, о Дедале — строителе лабиринта, о замечательном открытии архитектуры, которая на наших глазах происходила на Крите.

Затрудняет обычную периодизацию греческой мифологии как, скажем, историческую периодизацию какого-то явления еще и то обстоятельство, что очень часто мы имеем дело не просто с сюжетом, все персонажи которого принадлежат, например, этой местности или какому-то кругу героев, более или менее локализуемых. Как правило, это совсем не так. Как правило, это соединение сюжетов, в которых действуют пришлые персонажи, и эти пришлые персонажи, эти новые персонажи каждый раз, приходя в Восточное Средиземноморье, меняли всю картину.

Один из лучших примеров этого — бог Дионис, или Вакх, который пришел из Малой Азии и который перестроил всю до него существовавшую мифологическую картину.

Мало того, он оказался отождествленным с местными персонажами, например с аттическими, которые приобрели черты этого пришедшего нового божества. Или Аполлон. Казалось бы, с Аполлоном все совершенно ясно. Мало того, у нас в голове схема, которую мы унаследовали от Ницше в последней трети XIX столетия: противопоставление Аполлона как ясности, света и рациональности Дионису как божеству стихийному, страстному. Но это представление совершенно литературное, а сам Аполлон бесконечно далек от единства. Это не один образ, это очень сложный мифологический персонаж, это очень сложное божество, которое и волк, и солнце, и ворон. Все его животные и растительные ипостаси говорят о том, что это божество периодизировать в обычном смысле слова, показать, как и кем оно было в разные эпохи, показать развитие одного мифологического персонажа невозможно.

Поэтому мы вынуждены считаться с тем, что современные представления о периодизации греческой мифологии довольно простые. Вот у нее есть чудовищная фаза, есть фаза антропоморфная, и, наконец, наступает фаза переосмысления всей этой мифологии в литературе, в искусстве, в психологии, в социальный психологии. И всякий раз такое переосмысление заставляет пересмотреть и всю традиционную периодизацию.



2. Исследования древнегреческой мифологии


Почему миф является исследованием самого себя? Как психоаналитики изменили понимание древнегреческой мифологии? Какие теории мифа можно назвать естественно-научными и материалистическими? На эти и другие вопросы отвечает доктор филологических наук Гасан Гусейнов.

Исследований и теорий греческого мифа столько же, сколько и самих мифов. Может быть, я преувеличил немножко, но их действительно очень много, и нужно объяснить, почему их так много, почему сам миф уже является исследованием себя самого. Потому что слово «миф» означает связное повествование или представление чего-то как связного повествования.

В те времена, когда люди не знали письменности, древние греки не знали письменности и создание письменности обставлено как вполне мифологическое событие, основными содержательными комплексами, которые мы можем привязать к мифологии, были изображения. Для того чтобы правильно истолковать изображение, нужно придумать рассказ о нем.

Самая ранняя форма мифов — это объяснение того, почему именно этот рассказ правильный. Для того чтобы представить масштаб и пестроту разных теорий греческого мифа, с которыми мы имеем дело, достаточно сказать, что греческие мифы описывают небосвод, небосклон: у каждой звездочки, у каждого созвездия есть имя, и почти за каждым созвездием скрывается повествование, какая-то история — вот основания для так называемой солярной, или лунарной, теории греческой мифологии.

Греческая мифология — это не что иное, как наиболее раннее описание причин, по которым звездное небо выглядит так, как оно выглядит. Представьте себе, что вы опускаетесь глубоко под землю, туда, где в Аттике, в области центра, которым были Афины, находятся Лаврийские рудники, где добывают серебро. Кроме серебра там, в глубине, какие-то драгоценные камни. И выясняется, что все эти камни, все эти металлы, руды, травы тоже представляют собой мир, целиком описываемый в повествовательном строе греческой мифологии.

Там мы обнаруживаем для каждого дерева, для каждой травки имя мифологического персонажа, и этот мифологический персонаж оказывается такой, потому что у него была такая судьба. Вот знаменитая картина Александра Иванова «Аполлон, Гиацинт и Кипарис» — антропоморфное изображение трех юношей. А что такое гиацинт и кипарис? Это растения, в которые были превращены эти подростки, потому что они убежали от Аполлона. Они хотели скрыться от него, и он в наказание превратил их в эти растения.

Это повествование представляет собой только один крошечный, маленький пиксель из огромного полотна, которое целиком лежит в растительной области. И первые теории греческого мифа и вообще индоевропейской мифологии говорят о том, что мифы развивались и возникли как иносказания природы. Это этиологические мифы, или мифы о происхождении мира, — первые теории возникли там.

Если мы совершим прыжок почти в наши времена, туда, где царствует наука о душе — психология, — туда, где царит психоанализ, мы обнаружим новую картину. Оказывается, начиная с Вильгельма Вундта и заканчивая Юнгом, величайшие психологи конца XIX — начала XX столетия открыли миф как представление человеческого бессознательного и коллективного бессознательного, если говорить об архетипах Юнга.

Миф нужен этой науке как объяснительный механизм работы бессознательного, а в сущности — работы нашего сознания.

Самое «простое» представление о мифологии — это представление, которое восходит к Эвгемеру, ученому III века, и эта теория называется его именем. Представление о том, что мифы — это отложившиеся предания об исторических персонажах, которые были примерно такими же, как те исторические персонажи, которых мы знаем, но просто жили в глубокой древности, и документов никаких не осталось, письменности не было. Поэтому некоторые из этих персонажей слились с другими, дед оказался тождественен внуку, и таким образом сложились представления о Зевсе, об олимпийской семье и так далее. Это представление тоже довольно распространенное, представление, которое иногда считают материалистическим, потому что оно говорит нам о том, что есть некая реальность. Просто она очень далеко уходит корнями в глубокую древность, когда никаких достоверных сведений у нас об этом нет.

Есть представление о мифе, которое можно называть естественно-научным, и это тоже очень серьезное представление. Когда мы говорим о теории так называемого Большого взрыва, то чем не прообраз для этой теории греческое представление о хаосе: вот эта пасть страшная раскрывается, возникает пространство и время. Не есть ли это раннее представление о Большом взрыве? Само это представление о Большом взрыве как о событии тоже несет мифологические черты, потому что мы пытаемся назвать обычным именем процесс, очень трудно представимый с помощью обычных слов, которыми мы пользуемся. Вот почему миф оказывается в этой точке предтечей естественно-научного знания и точных наук.

Все теории, о которых я говорил, или все представления, — что такое вообще теория? Теория — это созерцание. Это такой взгляд на вещь, когда вещь говорит сама за себя. Поэтому всякий теоретик хотел бы максимально формализовать свою теорию, дать ей числовое выражение, перевести ее из описательного языка в язык или на язык, которым легко поделиться с другими, потому что это знание максимально формализовано. Это знание, которое можно выразить в числе.

Тут же выясняем, что идея числа у греков — не только у Платона, но и до Платона, у Пифагора — это идея сакральная, это идея, которая представлялась древним, тайным знанием. Это в мифическом представлении греков чистая мистика, то есть знание, к которому можно приобщиться, только если ты посвящен. Если ты становишься мистом, если ты осваиваешь это таинственное знание недоступным для других людей способом. Конечно, это прямо противоположно современной науке, современная наука вся построена на идее абсолютной открытости и возможности передать знание, возможности освоить его и сделать доступным другим. Мифический взгляд прямо противоположный: это тайное, волшебное знание. Но ниточка, связывающая их, все-таки число и представление о числе, которое сложилось в недрах мифического представления о мире.

Поэтому здесь мы оказываемся, говоря об исследованиях греческой мифологии, в точке, из которой можем пойти и в сторону поэзии, аллегорического толкования, и в сторону естественно-научного описания, и в сторону точной аналитической науки, и, наконец, мы можем просто любоваться изображениями.

Несмотря на необычайное богатство мифологической традиции, первые исследования мифов — наверное, до середины XIX века — рассматривали и изучали мифы как иносказание, как представление чего-то другого: другой истории, других социальных отношений или иносказаний об устройстве Вселенной. И только начиная, с одной стороны, с психологов, с Вундта, Фрейда, а с другой стороны, начиная со структурного метода, миф стал интересовать сам по себе, как самостоятельная структура. Одно из главных имен здесь, конечно, Клод Леви-Стросс, который внес огромный вклад в изучение мифологии самой по себе, мифа самого по себе, и все многочисленные исследователи, которые более или менее шли по его следам.

Особый интерес представляют исследователи мифологии, которые видели в мифе представление, изложение, пересказ, истолкование древних ритуалов.

Это тоже довольно древняя теория. Основания для ритуальной теории мифологии дали уже греческие трагики и комедиографы, потому что они представляли в сильно искаженном, видоизмененном спектакле толкование мифа иногда протонаучного толка. Толкование того, что происходило с Прометеем, с Эдипом. Если бы не эта познавательная, исследовательская линия уже у Еврипида и Софокла, то их последователи и исследователи из других областей науки не использовали бы греческий миф в качестве такого замечательного приема и в качестве материала для построения своих теорий.

Очень важна лингвистическая теория мифа — теория, представление о мифологии как о недрах, внутри которых зародился наш язык. Для меня, как филолога, главная исследовательская база и исследовательская теория, которая привязывает и толкует миф в связи с языком, — это теория Бронислава Малиновского, который внес огромный вклад в понимание мифа именно как языка, как языка культуры. Развивая эти идеи, можно сказать, что и язык, на котором мы говорим, на котором мы пишем, с помощью которого мы думаем и без которого мы не думаем, — это тоже мифическая сущность. Это тоже миф.



3. Древнегреческий миф и язык


В чем состоит фундаментальная трудность языка в контексте мифа? Почему в языке происходит мифологизация и табуирование смерти? Как миф объясняет различие структур языков? На эти и другие вопросы отвечает доктор филологических наук Гасан Гусейнов.

Когда мы говорим «греческий миф и язык», мы должны делать скидку на то, что мы говорим не о греческом мифе и греческом языке, а мы говорим о греческом мифе и о любом другом языке, который пользуется греческим словом «миф». В данном случае мы можем говорить о греческом мифе и о русском языке, вообще о всяком европейском языке.

Первым делом всякий нам скажет: «Это вообще тавтология, потому что миф — это и есть язык: слово, повествование, речь». Конечно, есть и другие обозначения для языка. Но где здесь проблема? А проблема есть. Не только потому, что «проблема» — это тоже греческое слово со своим значением, но и потому, что миф — это не просто язык, а язык, который впервые сам о себе задумался. Это тот язык или та речь людей о своем языке, которая задает вопрос: откуда я пришел? Откуда я, этот язык? Как я родился? Где мое рождение случилось? Зачем я здесь нахожусь? Что я такое? Как я могу себя описать, нарисовать? Иначе говоря, язык понимается здесь не просто инструментально, как некий набор знаков, некая знаковая система, которой мы пользуемся, для того чтобы что-то выражать. Нет. Первое и самое существенное — это повествование, изнутри которого появляется вопрос о его собственной сущности: почему он такой или почему я такой?

Фундаментальная трудность языка, если рассматривать его на фоне мифа, — это осознание того, что язык — это единственный предмет, который изучается с помощью самого этого предмета. Когда вы занимаетесь анализом, например, каких-то данных в естественных науках, у вас есть инструменты, и эти инструменты не тождественны объекту, который они исследуют. А в нашем случае нет никаких других инструментов, кроме самого языка, для понимания языка. И миф есть первичная сущность, которая рассказывает о себе с помощью повествования, она рассказывает истории.

«История» — это тоже греческое слово, но в данном случае мы говорим об историях, которые случились когда-то раз и навсегда и которые все время повторяются. Миф — это то, что живет с каждым человеком в его привычном рассказе — рассказе в том числе и о себе. Даже когда мы говорим о событиях совсем недавних, но прошедших, в этом смысле соединившихся в прошлом с преданиями, с мифами «старины глубокой», со сказками, со всем тем, что покрывается словом «миф», мы говорим: «Это стало мифом».

Например, московская улица Арбат, по которой когда-то ходил 39-й троллейбус, которая шла от Смоленской площади к Арбатской площади, и по этой улице проезжал на своей машине Сталин. И когда он проезжал, прохожих останавливали какие-то топтуны и поворачивали лицом к стене. Это предание — что оно такое? Когда мы сегодня идем по Арбату и видим фотографии того времени, оно, конечно, является мифом этой улицы, и эта улица, люди, которые по ней снуют, живут с этим воспоминанием.

Когда мы говорим о человеке, обманувшем самого Зевса или саму смерть, о Сизифе: за Сизифом был послан Танатос, божество смерти, и он должен был отвести Сизифа в подземное царство, но Сизиф оказался крепче, связал Танатоса, и в течение некоторого времени смерть прекратила свое хождение среди людей. Люди перестали умирать. А раз люди перестали умирать, значит, перестали приносить умилостивительные жертвы богам. И боги взмолились богу войны Аресу, чтобы тот прекратил это безобразие со стороны Сизифа и отпустил Танатоса. Сизиф отпустил Танатоса, люди снова начали умирать.

Что это за миф? Это миф об одном из самых важных слов, которые люди употребляют, — о слове «смерть».

Что такое смерть? Видел ли ее кто-то когда-то? Нет. Она приходит совершенно незаметно. Что происходит с человеком — наш язык не знает, но он описывает это как смерть.

Мифы о смерти, мифы об умирании страшно разнообразные. Наш язык, повторяя, заставляя нас рассказывать об этом, говорит нам что-то, чего мы сами не знаем — только он знает. Знание об этом присуще каждому из нас, только когда нас нет на свете. Это знание, которое мы получим, когда исчезнем, когда мы перестанем существовать. И язык, который знает это, требует от нас почтения, уважения и по возможности молчания об этом крайне неприятном предмете. То, что я сейчас заговорил об этом, — это нарушение некоторых правил. Но нарушение какое? Нарушение, сделанное в интересах науки, потому что мы должны понять, как же язык связан с мифом. А связан он именно так: миф важнейшее свойство, которое присуще языку, прячет от человека, говорит: «Это ты узнаешь только потом, это будет отложено в какое-то неизвестное тебе будущее».

Еще одно очень существенное свойство языка, которое невозможно понять без обращения к мифу, — это так называемая структура языка, строение языка. Почему для обозначения каких-то сущностей в разных языках есть разные грамматические категории? Что это вообще такое? Ведь люди устроены одинаково, у каждого есть, например, печень, глаза или нос, но при этом в некоторых языках есть неопределенная форма глагола, инфинитив, а в других языках ее нет. В некоторых языках есть, например, артикль, а в других языках его нет.

Почему языки устроены так по-разному? Для этого греческий миф тоже предлагает нам множество историй, через повествование раскрывается некое структурное свойство языка, которое в действительности с точки зрения науки лингвистики ничего не объясняет. Это какие-то сказочки. Но на простой вопрос, почему в одном языке есть такая-то категория, а в другом языке ее нет и она компенсируется какой-то другой, сама наука лингвистика ответить не может, и за этим она обращается к мифу.

И, наконец, последнее, в чем живет, продолжает жить миф в языке — об этом написал еще до Первой мировой войны Виктор Шкловский в замечательном коротком трактате. Он говорит: «Наш язык — это кладбище метафор, а всякая метафора в конечном счете восходит к некоему мифу». Можно, конечно, смотреть на язык как на кладбище поэтических метафор. Да, миф — это все то, что мы прячем под представлением об этимологии, происхождении какого-то слова, происхождении какой-то формы, происхождении какой-то буквы, которую греки приписывали тому или иному божеству, тому или иному герою. Откуда это взялось? Откуда начало? Как получилось, что язык сразу возник в таком невероятном богатстве своих форм? На этот вопрос человек без мифа ответить не может.



4. Древнегреческие мифы о душе


Как были созданы люди согласно древнегреческой мифологии? Какими способностями душа наделяет человека? Почему Прометей был наказан за кражу огня у богов? На эти и другие вопросы отвечает доктор филологических наук Гасан Гусейнов.

Когда мы говорим о том, что такое душа в древнегреческой мифологии, мы прежде всего понимаем, что эта душа и является душою греческой мифологии. Она является тем, от чего вообще можно о чем бы то ни было говорить. И обозначается душа не только греческим словом «психея», ψυχή, но и другими словами, точно такими же, какими пользуемся мы, когда говорим о душе. Мы говорим о сердце («В своем сердце…»), мы пользуемся несколькими именами для описания души. Вместе с тем мы никогда ее не видим, хотя знаем, что в мифах разных народов — древних греков тоже — душа отлетает, покидает тело. И эта первая антитеза — душа и тело — это то, с чего начинается мифология души.

Согласно греческому мифу, боги существовали до человека. А душа появляется только с появлением человека. Это прежде всего человеческая душа. Это душа человека. И появляется она потому, что без нее у богов не получалось создать людей. Мы читаем об этом у разных авторов — от Гесиода до Платона, более или менее похожая картинка. В диалоге Платона «Протагор», главные герои которого, Сократ и Протагор, обсуждают, как вообще понимать главное в человеке, Протагор рассказывает о происхождении души. И говорит он, что в создании человека принимали участие два персонажа. Титаны, то есть представители старшего поколения богов, сыновья Иапета, дядья Зевса. Они уже подчинены Зевсу и выполняют приказы Зевса. И им было дано поручение — создать человека.

Когда это поручение было дано, Эпиметей — в переводе с греческого его имя означает «крепкий задним умом» — решил распределить разные свойства среди всех живых существ, не только среди людей, которых еще и не было — их из глины налепили, обожгли, они как горшки пустые стояли, а когда начинали действовать — разбивались, враждовали друг с другом, не знали, как вести себя. И Эпиметей решил всех наделить свойствами. Но он так увлекся, распределяя эти свойства среди разных животных — кому-то дал шерсть, чтобы это животное не мерзло, какому-то животному дал способность плавать в воде, — разделил всех так, что пищевая цепочка, о которой мы знаем, была достаточно гармоничная, и только одно существо он не наделил ничем. Это существо — человек.

Когда пришел Прометей, увидел, что наделал его брат Эпиметей, и понял, что нельзя обойтись без одной божественной сущности. Но эта божественная сущность ему недоступна, потому что она находится в руках у сына Зевса и Геры Гефеста, который был величайшим мастером и принадлежит к богам. А штука эта называется огнем.

Огонь, который украл Прометей у богов для человека, на самом деле и есть та субстанция, благодаря которой люди могут взаимодействовать. Обожгли эти тела, такие как наши, поместили туда то, что мы называем огнем, со всех сторон запаяли, чтоб ниоткуда не вытекала эта душа, этот огонь. Две линзочки только сделали. И человек, заглянувший в эти линзочки, в глаза другого человека или животного, видит там подобную своей душу. Это некий общий котел, который существует где-то на небесах, которым пользуется Гефест, чтобы что-то создать. Боги пользуются этим огнем, умеют им пользоваться, это тонкое пламя. И этим тонким пламенем оказались наделены люди.

Боги возмутились поведением Прометея. Увидели, что человек наделен чем-то, чем он не умеет как следует пользоваться. Он узнает другого и благодаря этому узнаванию понимает, что другой такой же, как я. Но свою собственную сущность понять, познать никак не может.

Благодаря наличию этого огня, этой огненной субстанции души человек может пожелать что-то, что ему не присуще, например бессмертие, как у богов.

А этого ему не положено.

Тогда боги создают первую женщину — Пандору, которая в своем ларце держала все возможные болезни, страхи, несчастья. И Пандоре боги запретили открывать этот ларец. Но она все-таки воспротивилась. Ее как первое экспериментальное существо взял в жены Эпиметей, как мы помним, крепкий задним умом, а Пандора — это всеодаривающая. И она, как в свое время Эпиметей обманул Прометея, обманула Эпиметея, открыла этот ларец, и оттуда вылетели все несчастья и напасти и охватили человека.

Душа же осталась единственной сущностью, которая могла помочь людям — и каждому отдельному человеку, и всем вместе — этим напастям как-то противостоять. Как — это уже другой вопрос. Но первый и основной источник понимания, что эта огненная сущность — единственное, что держит человека и позволяет ему сохранять в себе божественное, — это понимание лежало в основе греческого мифа о душе. Хотя увидеть ее так же невозможно, так же трудно увидеть ее в микрокосме человека, как в макрокосме посмотреть раскрытыми глазами на Солнце. Можно сказать, что душа внутри человека — это то же, что Солнце вне его.

Здесь возникает проблема, о которой часто вообще не хотят задумываться. Эта проблема — как соотносятся душа и тело. Мы знаем о телесной выраженности греческой культуры, что через тело, через воплощение любой абстрактной, отвлеченной идеи в мифе, в предании и выражает себя эта культура. Но вместе с тем, особенно учитывая, например, христианскую традицию, мы говорим о предпочтении душе, которое отдается перед телом, потому что душа бессмертна, а тело смертно. Душа — это то, что делает человека человеком в высшем смысле этого слова. Это, например, прекрасно выражено в русской поэзии. Вот замечательное четверостишие Владислава Ходасевича:

Пробочка над крепким йодом,
Как ты скоро перетлела,
Так вот и душа незримо
Жжет и разъедает тело.

Душа здесь — та самая огненная, едкая, разъедающая сила, которая сама по себе бессмертна. И, покинув тело этого человека, опять погружается в свое Солнце, в общий мир, где находятся и другие души, очищается там от жизни этого человека. Но при этом человек исчезает навсегда. Это «Я» уходит. Отсюда очень развитая в греческом мифе тема диалога, собеседования человека с собственной душой, моего «Я» со мной самим. Это «Я» может быть Одиссей, который разговаривает со своим сердцем, и это сердце на гомеровском языке тоже душа. Это «Я» может быть Марк Аврелий, который говорит сам с собой. Это «Я» может быть Прометей, который проклинал свой подвиг, свое дарование души человеку, когда Зевс приковал его к Кавказу, к этой горе где-то в краю скифов. И каждый день его печень клевал орел, и каждый день эта печень отрастала.

А что такое печень? Печень — это железа, которая порождает мембрану, внутри которой и живет, по-видимому, душа. Но где она на самом деле живет, где она находится — в сердце, в печени, в голове, в какой части человеческого тела, — на этот вопрос греческая мифология нам ответа не дает. Но не дает нам его и наука психология.



5. Древнегреческие мифы об обществе


Почему в основе отношений между богами и людьми в древнегреческой мифологии лежит зависть? Какое место в социальной жизни людей и богов занимает обман? Как в древнегреческих мифах представлена семья? На эти и другие вопросы отвечает доктор филологических наук Гасан Гусейнов.

В известном смысле разговор о древнегреческой мифологии общества — это тавтология, потому что мифология сама по себе и есть первая общественная дисциплина сознания и речи. Что такое миф? Миф — это предание прежде всего об отношениях богов и об отношениях богов и людей, богов как сообщества и людей как сообщества.

В основе этого отношения лежит представление о том, что у богов есть все: у них есть бессмертие, у них есть люди, которые поставляют им жертвоприношения, например воскурения или возлияния, а то и просто дают им попробовать жареное мясо, причем лучшие куски, — все у них есть. В их жилах течет не какая-то такая кровь, которая у людей, а ихор — божественная кровь, мы вынуждены поставлять богам дым от туков, которые мы сжигаем. Но мы же знаем, что боги питаются амброзией и нектаром — это их пища, это их питье. У них все другое, это, так сказать, сообщество, которое наслаждается бессмертием.

Но есть только одно свойство, которое греки называли завистью богов. Боги завидуют людям в одном отношении. Хотя люди смертные, чему завидовать? Но люди обладают страстями, то есть такой болью, которая может быстро превратиться в наслаждение, и таким наслаждением, которое не боится боли. Само понимание жизни как сущности, которая прерывается, составляет основу нашего существования. Боги этого не знают, они вечные, им скучно. И зависть как основа отношений между людьми и богами — это социальное явление. И это социальное явление описывает нам греческая мифология — это одна сторона.

Другая сторона — сам человек. Когда мы говорим, что в этом большом мире отношения между людьми и богами, отношения между самими богами иногда представлены комически, карикатурно, — это и есть социальность в сознании древнего человека. Мы не должны забывать, что и внутри каждого человека происходит социальная жизнь. Почему внутри каждого? Потому что каждый существует отдельно как отдельное живое существо, но каждое живое существо еще и социально. Оно собирается на празднество, оно собирается для совместных жертвоприношений, оно собирается для того, чтобы наиболее разумным образом продлить род — именно этот, чтобы эти люди дали потомство и следующее поколение выросло с их ценностями, с их представлениями. Поэтому первичное представление о так называемом родовом проклятии, которым проникнута вся древнегреческая литература и мифология, которое возникает в силу прегрешений старшего поколения и потом разворачивается в следующих поколениях, — это тоже представление об обществе, совершающем какую-то ошибку и потом за эту ошибку расплачивающемся.

Наконец, представление о том, что общество — это два, три, четыре человека, разговаривающих между собой, укоренено в очень ранних греческих мифах. Например, в мифе о рождении Гермеса и о том, что должен был сделать Гермес, для того чтобы исправить ошибки, допущенные при создании человека Прометеем и Эпиметеем. Когда Прометей и Эпиметей сделали, сварганили человека и этот человек начал существовать, действовать, Зевс захотел каким-то образом внедрить в человеческое сообщество свойства, которые удержали бы это сообщество от всемогущества, излишнего, избыточного всемогущества, и вместе с тем это должны быть свойства, которые позволяли бы людям жить гармоничной жизнью, ведь боги, согласно этому представлению, зависят от людей. Как же сделать так, чтобы жизнь людей, с одной стороны, их всех как массу немножко ослабляла, а с другой стороны, позволяла им иногда, забыв о заботах, приходить в гармоничное состояние и, наоборот, чувствовать себя всемогущими? И тут приходит бог Гермес, бог, как мы помним, воришка, который украл коров Аполлона, который, вообще говоря, с самого момента своего рождения отличается чрезвычайным хитроумием и вместе с тем обладает каким-то необыкновенным даром создавать из ничего, например, музыкальные инструменты. Он же придумал лиру, он придумал инструмент, который потом выменял у него хозяин коров Аполлон, и потом Аполлон подарил этот инструмент Орфею, способному с его помощью и с помощью своих прекрасных песен покорять весь мир, заставлять предметы двигаться, заставлять людей то просыпаться, то пробуждаться.

Орфей и есть символ человека, способного с помощью изобретения вора Гермеса умиротворять людей обманом, завораживать их.

Это представление о том, что общество может и должно быть заворожено высшими силами или каким-то хитрецом, чрезвычайно важно. Хитрец как управляющий, например, войском, — вот вам Одиссей — замечательный персонаж, страшный, грозный, но отличающийся таким же хитроумием, как и Гермес.

Одиссей олицетворяет такое удивительное свойство человека, как понимание обмана, и все-таки действие внутри этого обмана как единственно спасительного. Когда женихи сватались к Елене, Одиссею удалось уговорить всех во избежание вражды в том случае, если кому-то не понравится выбор Елены, объединиться против любого, кто оспорит решение Елены. И когда Елена выбрала себе в мужья Менелая, все остальные женихи оказались связанными клятвой идти на защиту Менелая в том случае, если кто-то посягнет на Елену, покусится на нее. Этим объясняется, почему греки были вынуждены отправиться в поход на Трою: они были связаны клятвой помощи Менелаю. Что это, как не социальный инжиниринг?

Здесь общество — это общество, собирающееся в поход на войну, и, к сожалению, нужно сказать, что все наиболее интересные греческие мифологические циклы имеют дело с обществом в первую очередь как с обществом разбойников, которые нападают на какую-то другую страну, которые отправляются в далекий поход, чтобы похитить там что-то, которые идут за золотым руном или которые идут на Трою. Это общество чрезвычайно интересное, но далеко не все общество.

Есть и мифы о ячейке общества — о семье. И эти мифы о семье представляют собой, наверное, главный фонд сюжетов всей мировой литературы. Что такое семья? Это отец, мать, брат, сестра, жених сестры, внезапно возникающий какой-то путник, который приходит издалека и уводит эту сестру от законного жениха, — сколько таких сюжетов. И вот вам, пожалуйста, миф о Минотавре. Мы каждый раз выхватываем из этого сюжета какой-то один интересующий нас образ, например самого Минотавра — этого несчастного получеловека-полубога, сына Пасифаи от быка, который на самом деле был не бык никакой, а просто Зевс, принявший вид быка. И Минос — царь, давший половину имени Минотавру, законный муж Пасифаи — попросил Дедала изготовить корову, в которую должна была залезть Пасифая, для того чтобы сойтись с быком, потому у нее было вожделение к этому быку.

То есть здесь множество каких-то жутких подробностей, в основе которых вместе с тем представление о культе верховного божества, и этому верховному божеству Минос приносит в жертву свое супружеское счастье. Но у него есть еще и дочь Ариадна, которая ненавидит Минотавра, своего брата, потому что специально для Минотавра выстроен целый дворец, лабиринт, Минотавру приносят жертвы из Афин на Крит, и она хочет смерти этого человека, этого полубожества-полузверя. Но она его сестра, и вот она с помощью Тезея, которому дает нить, убивает Минотавра. Потом вроде бы должна стать его женой, и Тезей даже берет ее с собой в Афины. Проплывая мимо Наксоса, они останавливаются на Наксосе, и там Тезей бросает Ариадну. Но ее находит другой бык — Дионис, и она там, на Наксосе, становится невестой уже Диониса. Потом она погибнет в страшных мучениях, повесившись на чем-то, на шнурке, удивительно напоминающем ту нить, которую она дала в свое время Тезею.

Вот семейная история, страшная семейная история. Это история общества, в котором есть любовь, есть месть, есть любовь, не знающая границ, есть месть, не знающая границ; история общества, в котором есть правила, которые должны соблюдать народы и государства, например жертвоприношения, которые должны афиняне как налог платить Криту, — все это есть, и вся эта страшная социальность представлена в мифе.



6. Категория пространства в мифе


Какую роль играет пространство в мифологической картине мира? Какие древнегреческие мифы являются основными для понимания этой категории? Какое продолжение в культуре имеет миф о лабиринте? Об этом рассказывает доктор филологических наук Гасан Гусейнов.

«Что такое пространство в мифе? Пространство старше времени, потому что мы знаем от Гесиода (и не только от него, но Гесиод первым про это нам рассказал) про первоначальный хаос, который является безвидным и, вообще говоря, является ничем, это просто закрытая пасть. Когда эта пасть в один прекрасный день почему-то раскрылась, возник мир, потому что возникло небо и возникла Земля. И между ними началось взаимодействие, Земля начала порождать что-то. Это и есть первое пространство, здесь все зародилось. А уже потом возникло время. И эта первичность пространства страшно интересна.»

«Первый миф о пространстве — это миф о том, где мы оказываемся после того, как исчезаем, умираем. Это миф о загробном царстве. Это миф о таком месте, в котором, как нам кажется или хочет казаться, находятся все умершие люди (их очень много) и в который когда-то придем и мы. И здесь есть один персонаж, играющий в философии XX века центральную роль и являющийся, наверное, главным героем мировой науки. Этого персонажа звали Сизиф.»

«Пространство лабиринта с того момента, когда он был создан Дедалом, стало для человечества символом загадочности — любого открытия, любого поиска. Мы называем лабиринтом все трудное или место, в котором ставятся и, в общем, наверное, никогда не решаются неразрешимые вопросы. Мы попали в лабиринт. Люди играют с этим. Мы знаем, что лабиринт — это излюбленный масонский символ, символ вольных каменщиков, которые строят мир сам по себе совершенный, но внутри этого совершенного мира есть несовершенство, с которым мы должны бороться.»



7. Категория возраста в мифе


Всем известно, что миф имеет дело с вечностью. Вообще даже это неправильно, правильно сказать, что миф — это повествование о мире, которое объясняет, что сначала возникло пространство, а потом время.

Самый ранний миф о хаосе, греческий миф — это миф о раскрывающейся пасти (хасме, хаосе) и о разделении мира на небо и землю и на небо и океан, на землю и океан, на эти огромные, непостижимые сущности, которые привлекали внимание человека еще задолго до того, как его стали интересовать какие-то социальные проблемы. В этом смысле миф онтологичен, то есть он о бытии как таковом. С другой стороны, мы понимаем, что миф — это всего лишь слово, повествование. И до того, как человек в мифе описал природу, космос, этой природы и этого космоса просто не существовало. Но как человек это делает, как миф описывает мироздание? Миф дает нам первичные категории времени, пространства, протекания жизни. Это такие категории, как, например, категория верха и низа, категория хорошего и плохого: давать жизнь — хорошо, убивать — плохо; живое — хорошо, мертвое — плохо; в подземном царстве жить плохо, а на солнечном свете, на поверхности — хорошо; есть квадратное и продолговатое, а есть шар, есть куб; есть горячее и холодное. Все эти первичные категории присутствуют в мифе, и миф все их объясняет.

Но есть одна вещь, которую очень трудно объяснить, — это соотношение времени и вечности. Вот в знаменитых стихах Державина:

Река времен в своем стремлении
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйти судьбы…

Здесь традиционная античная тема: есть время, которое воспевается поэтами, это время жизни, и есть вечность, которая тоже принадлежит человечеству, но она навсегда ушла; есть смертные люди, которые живут горячей, живой жизнью, и, наконец, есть смерть, которая всех погружает, как бы запечатлевает, как кусок янтаря — муху. Это первое большое противопоставление.

Но есть и другое противопоставление, циклическое, которое говорит о том, что у нас на наших глазах все время что-то повторяется, идея вечного повторения реализуется в смене времен года и поколений. Каждый человек имеет свое детство, свое отрочество, юность, зрелый возраст и, наконец, старость, после которой он должен умереть. Хотя мы знаем и другие случаи, примеры того, как человек умирает рано, умирает еще ребенком, подростком, во цвете лет и тоже где-то застывает в мифической картине мира, как муха или комар в янтаре.

С точки зрения экзистенциального чтения греческой мифологической традиции мы обнаруживаем, что в этой традиции есть и переживание возраста не как сменяющегося в природном цикле отрезка жизни, а как некой субстанции. Что я имею в виду при этом? Например, у нас есть Зевс, которого мы застаем в последней фазе живого греческого мифа, Троянской войны, после которой, как известно, греческие боги разрывают всякие связи с человеческим миром и уходят. В этой фазе отец богов и людей — это взрослый солидный мужчина, даже почти старик, у которого масса детей и внуков, но у него есть тетка. Эта тетка родилась когда-то довольно странным образом — из семени оскопленного Урана, деда Зевса. И эту тетку зовут Афродитой, но ведь Афродита — прекрасная молодая богиня, молодая женщина. Мало того, у Афродиты ведь есть сын, и этот сын — вечный ребенок Эрот. Вот вам прекрасная картина того, как возраст, оказывается, может быть субстанциальным. И в этой субстанциальности тетка Зевса может вступить в инцестуозную и не вполне приемлемую с точки зрения возраста связь с собственным ребенком, что и происходит в греческом же мифе. Как так? Мы еще понимаем в патриархальном мире, когда Зевс, отец богов и людей, берет себе в наложницы прекрасную юную деву или в наложники даже Ганимеда, который становится у него виночерпием. Это как-то социально приемлемо оказывается для многих эпох. А вот связь, например, старухи с молодым любовником — это что-то невообразимое, хотя это присутствует в греческом мифе в ярчайшей форме.

Сколько лет отсутствовал Одиссей на Итаке? Двадцать лет. За это время он успел родить ребенка у Кирки (Цирцеи). Этот его сын, Телегон, приезжает однажды на Итаку и, восхищенный красотой Пенелопы, влюбляется в нее, берет ее себе в жены, попутно убивая Одиссея, как это сделал Эдип со своим отцом Лаем. Конечно, нам сейчас немедленно расскажут и объяснят, что это надо все понимать в метафорическом, переносном смысле, что речь, когда говорят о Пенелопе, не о самой Пенелопе как о женском существе, а только о царице, женщине, через которую передается власть на Итаке. Все это будет правильно, но повествовательная канва мифа не может игнорироваться, а она говорит нам, что здесь есть юноши: Телемах, который отправляется к Цирцее (Кирке), и Телегон, отправляющийся к Пенелопе, и эти сыновья Одиссея становятся мужьями его жен. И это переживание юного возраста, странного союза старухи и юноши оказывается столь же экзистенциально значимо, сколь гораздо более традиционная картина, в который престарелый мужчина берет в жены юную красавицу.

Когда мы читаем с такой точки зрения или такими глазами греческие предания, мы обнаруживаем, что сама эта тема так актуальна сегодня по очень интересной причине: в наше время продолжительность человеческой жизни несравнима с той, которая была в глубокой древности. Мы можем говорить о том, что многие люди достигают трех поколений жизни людей, как у Нестора или Приама. Старцы и старухи проживают новые жизни, а некоторые остаются вечными детьми, как Эрот, которого, возможно, родила Афродита и с которым она была в союзе. Что это значит с точки зрения понимания возраста в греческом мифе? Это значит только одно: в древнейшем устном повествовании содержится предчувствие и понимание, содержатся, я бы сказал, некоторые гносеологические основания, для того чтобы интерпретировать мир возраста в наше время, в нашу эпоху. Поэтому греческий миф сегодня так востребован.

Понимать, что существует отнюдь не только игривое, легкое, такое бурлескное описание приключений, которые переживали древние. На самом деле, скажут нам, ничего этого не было, это только метафоры перехода власти из рук в руки, это только метафора богатства, это только метафора каких-то совсем других отношений. А это не только метафора! И этот буквализм в чтении греческой мифологической традиции обладает вполне определенными философскими основаниями. Другой человек, другой возраст — это не повторение, не цикл, в который вступает каждый, вступив в старость, например. Это субстанции, которые присущи каждому человеку: субстанция детства, сопровождающая человека с младенчества до конца его дней; субстанция старости, которой каждый наделен с младенчества до конца своих дней; субстанция зрелости, которая может быть присуща и младенцу, и старику, но она остается субстанцией. Этот круг представлений, который мы наблюдаем в греческом мифе как в носителе знания о человеческой природе, сейчас необычайно востребован и является важной составляющей и современной психологии, и современной социологии возраста.

Когда мы говорим о субстанциальности возраста, мы вспоминаем еще два мифа. Один миф о Титоне, возлюбленном Эос, который был так прекрасен, что Эос попросила у Зевса для него вечной жизни, чтобы он стал бессмертным, но забыла попросить вечной молодости. И этот ее возлюбленный превратился сначала в старикашку, а потом в вечного, но совершенно невидимого персонажа, в эту цикаду, которая кричит при закате и восходе солнца. Цикада как миф о вечной старости, о верещании старца, который способен только на такое проявление страсти.

С другой стороны, миф о замершей юности — это миф об Эндимионе и Селене, которая так влюбилась в него и так не хотела, чтобы он изменился, что погрузила его в вечный сон. И этот погруженный в вечный сон прекрасный юноша — любимый античный мотив. Есть и другие мотивы, мотивы выхода из застывшей юности, застывшего прекрасного каменного предмета, как у Галатеи, которую оживил Пигмалион. Но нас здесь интересует другая сторона — нас здесь интересует субстанциальность замершего прекрасного, прекрасного возраста, который оказывается бессмертным. В этих сюжетах присутствует очень глубокая интуиция возраста как субстанции: возраста детства, как у Эрота; возраста юности, как у Афродиты, его матери и возлюбленной; возраста юности замирающей, как у Эндимиона; возраста вечно сварливой, но при этом похотливой старости, как у Титона. Это три субстанции, которые заставляют нас перечитывать греческую мифологическую традицию еще и с точки зрения современного взгляда на человека, живущего почти вечно, неумирающего, своими пикселями и файлами остающегося здесь, присутствующего почти бессмертно.



8. Миф и архитектура


Какие мифические комплексы лежат в основе представлений об античной архитектуре? Как в зданиях и кораблях проявляется изоморфность человеческому телу? Для чего в римские храмы и гробницы встраивали «глаза»? На эти и другие вопросы отвечает доктор филологических наук Гасан Гусейнов.

Когда мы говорим о древнегреческом мифе и архитектуре, мы имеем в виду две, на первый взгляд, очень далеко друг от друга отстоящие вещи — я имею в виду не слова «миф» и «архитектура», а две сущности, очень непохожие и вместе с тем соединенные в один прочный узел.

Первая сущность — это устройство мифа, предания, того, что мы иногда называем мифологическими сюжетами. Какой бы свод этих преданий мы ни взяли, их изложение или хотя бы один фрагмент, например, несколько эпизодов Троянской войны, даже не конца Троянской войны, а несколько важных узловых эпизодов, как в гомеровской «Илиаде», или более развернутое описание того, что произошло после Троянской войны, скажем, в греческой трагедии или в «Одиссее» того же Гомера, — мы понимаем, что у всех этих произведений, очень разных, есть определенная архитектура, они должны быть каким-то образом выстроены, для того чтобы передать мифическое содержание, сделать возможным это повествование. Причем сделать возможным так, чтобы каждый, кто слушает, воспринимает даже небольшое произведение, представлял себе все в целом, представлял себе, что это не просто отдельно висящий объект, а что это дверь, окно, порог, карниз какого-то большого здания.

Это представление о мифе как о сложной, многообразной конструкции, как о городе, в котором есть разные строения, в которых по-разному можно говорить об одном и том же сюжете, — это первое очень важное измерение темы «Миф и архитектура». Но об этом я сейчас говорить не буду, потому что достаточно просто наметить этот сюжет.

Говорить я буду о том, что внутри самой архитектуры как специальной науки, техники, способа строить что-то, как вида деятельности живет старый греческий миф. Это первое измерение, о котором мы говорим, касается, на первый взгляд, внутреннего устройства самого мифологического гипертекста, который был более или менее известен во всей своей вариативности всем грекам.

Но есть еще одно свойство, еще одно измерение греческого мифа, которое на самом деле определяет физиономию архитектуры как вида деятельности и объясняет нам, почему, согласно Витрувию, архитектором может быть только человек, который одновременно является специалистом, пусть и не очень глубоко проникающим в эти области, — не только по статике, механике, не только умеет что-то вычислять, но он должен быть специалистом по мифологии, истории, литературе, он должен все это знать.

Почему? Потому что в основе представлений о строительстве, об архитектуре лежат некие мифические комплексы, которые сопровождают не только древних греков — сопровождали на самой ранней стадии существования этой восточно-средиземноморской цивилизации, — эти представления и сейчас определяют дух профессии архитектора. Это представления о том, что строение, здание в той или иной степени либо воспроизводит действие демиурга, величайшего ремесленника, который создает этот мир, либо позволяет человеку двигаться в этом мире и добиваться внутри этого большого и страшного мира чего-то, что он хочет добиться. По этой причине всякое строение изоморфно человеческому телу, изоморфно человеку, но человеку, понимаемому мифически.

Можно привести несколько примеров. Мифы о строительстве, известные нам, — это прежде всего строительство лабиринта, которым занимался гениальный архитектор Дедал. Он был не только архитектором, он был механиком, сооружал машины, он соорудил первого робота Талоса — его иногда называют племянником Дедала, но этот племянник, сделанный из меди, ходил по периметру острова Крит и всяких нехороших пиратов, которые там пытались высадиться, ловил и убивал. Этот робот, этот механический человек был творением Дедала. Дедал сделал не только корову для Пасифаи, Дедал построил самый знаменитый лабиринт, самое знаменитое здание, самое знаменитое сооружение, самый знаменитый дворцовый комплекс, который представлял собой комплекс, отовсюду закрытый, тайный.

Представление об архитектуре как о тайном и таинственном знании укоренено в греческом мифе.

Но есть и другое строительство, другие архитектурные сооружения, которые мы не мыслим как архитектурные, совершенно при этом ошибаясь, — это корабли. Большой корабль, который отправляется в плавание, например «Арго». И этот корабль тоже представляет собой архитектурное сооружение, он тоже так или иначе изоморфен человеку.

Я приведу один пример. Есть два греческих слова, которые всем известны — и раньше были известны, и сейчас известны. Одно слово — это «бабка», или «пята», ахиллесова пята, косточка на ноге, уязвимое место Ахилла. За эту косточку держала его Фетида, когда обжигала младенца, чтобы сделать его неуязвимым, и эта единственная косточка осталась уязвимой. Почему она уязвима? Нам объяснят, что у греческих воинов, которые сражаются почти босиком, это слабое место: попадает туда копье, камень, и боец становится беспомощным и гибнет.

Называется эта штука астрагал. И с этими астрагалами, с этими бабками происходит удивительное превращение — в них играют как в кости, слово «альчики» происходит отсюда. Астрагал находится чуть выше стопы, это соединяющая косточка между голенью и стопой. Она была очень важна и для Дедала, когда он делал Талоса — этого бедного Талоса тоже убили, потому что выбили эту косточку, соединяющую непосредственно стопу и голень. И возникает такая интересная вещь: а греческая колонна храма что собой представляет? Мы читаем у Витрувия, что колонна — это метафора человеческой фигуры. И ее прочность, способность стоять, держать на себе огромную тяжесть определяется прочностью промежуточной прослойки между базой, на которой стоит колонна, и самой колонной.

Еще один астрагал есть в греческом мифе, когда Эльпенор упал с мачты корабля, на котором он плыл, и сломал позвонок. Он сломал седьмой позвонок, называемый по-гречески тем же словом «астрагал». Это наиболее уязвимая косточка. Когда говорят «сломал себе шею» — это значит, что сломал седьмой позвонок. И этим словом «астрагал» греческие и римские архитекторы называли тонкую часть колонны, которая находится между капителью колонны и самой колонной. От прочности этого узла, от точности, с которой капитель кладется на барабан колонны, зависит устойчивость всего здания, так же как прочность тела человека, падающего с мачты, зависит от этой косточки.

Мы понимаем, что архитектор, который возводит колонну, который философствует о своей колонне, который думает, почему она такая, а не другая, опирается в своем представлении на эти древние мифы, на представление о том, что человеческое тело и здание, в котором этому человеческому телу предстоит действовать, связаны между собой.

Если мы пойдем немного дальше, то сама капитель колонны — что это такое? Коринфская колонна, например, самая изящная из всех колонн — Витрувий пишет о ней и говорит: в Коринфе жил тогда замечательный архитектор, который увидел надгробие девушки. Кормилица этой безвременно почившей девушки сложила в корзину ее любимые игрушки и поставила на надгробие, а из-под земли вырос прекрасный цветок аканф. Этот аканф пророс в корзинку и представлял собой удивительное зрелище, которое понравилось архитектору, и он на основе этого увиденного предмета создал капитель. Таким образом, на примере одной только колонны как части храмового сооружения мы видим, что человек, с одной стороны, изоморфен этой колонне, она построена как человеческое тело от головы — капитель, caput («голова»), а с другой стороны, важнейшие звенья названы теми же словами, которыми греки описывают наш скелет.

Но есть еще одно измерение, и это измерение касается представления о целом здании как о мембране между миром человека, горожан, семьи, рода и всей Вселенной. Когда мы смотрим на Пантеон в Риме или когда мы видим гробницу булочника Эврисака в Риме, мы обращаем внимание на круглые окна глазницы — они называются oculus, глаз. Почему они называются глаз?

Сквозь глаз в куполе Пантеона на нас сверху смотрит божество, а сквозь множество слепых глазниц на надгробии Эврисака на нас с того света смотрит сам Эврисак.

Это, как мы понимаем, очень древнее представление об изоморфности тела и постройки было необыкновенно развито впоследствии римскими архитекторами. И когда мы смотрим на Пантеон в Риме или на гробницу булочника Эврисака, мы видим там эту важную архитектурную деталь, которая называется глаз, oculus, и читаем описание этого важного архитектурного явления у Витрувия, мы понимаем, что в одном случае глаз — это глаз божества, которое смотрит сверху и освещает это помещение, а глазницы на гробе Эврисака — это окна, в которые на нас смотрит умерший с того света.

Мы рассмотрели только три элемента: стопу, седьмой шейный позвонок Эльпенора, сломанный, и око, глаз, — и мы понимаем, что любое архитектурное сооружение, особенно большое и сложное, обязательно имеет в своей основе кроме непосредственного физического плана еще и ментальный мифический план.

Гасан Гусейнов, доктор филологических наук, профессор НИУ ВШЭ.

ПостНаука
Комментарии: 0